Неточные совпадения
Кокетка судит хладнокровно,
Татьяна любит не шутя
И предается безусловно
Любви, как
милое дитя.
Не говорит она: отложим —
Любви мы цену тем умножим,
Вернее в сети заведем;
Сперва тщеславие кольнем
Надеждой, там недоуменьем
Измучим
сердце, а потом
Ревнивым оживим огнем;
А то, скучая наслажденьем,
Невольник хитрый из оков
Всечасно вырваться готов.
За что ж виновнее Татьяна?
За то ль, что в
милой простоте
Она не ведает обмана
И верит избранной мечте?
За то ль, что любит без искусства,
Послушная влеченью чувства,
Что так доверчива она,
Что от небес одарена
Воображением мятежным,
Умом и волею живой,
И своенравной головой,
И
сердцем пламенным и нежным?
Ужели не простите ей
Вы легкомыслия страстей?
Дай оглянусь. Простите ж, сени,
Где дни мои текли в глуши,
Исполнены страстей и лени
И снов задумчивой души.
А ты, младое вдохновенье,
Волнуй мое воображенье,
Дремоту
сердца оживляй,
В мой угол чаще прилетай,
Не дай остыть душе поэта,
Ожесточиться, очерстветь
И наконец окаменеть
В мертвящем упоенье света,
В сем омуте, где с вами я
Купаюсь,
милые друзья!
И вновь задумчивый, унылый
Пред
милой Ольгою своей,
Владимир не имеет силы
Вчерашний день напомнить ей;
Он мыслит: «Буду ей спаситель.
Не потерплю, чтоб развратитель
Огнем и вздохов и похвал
Младое
сердце искушал;
Чтоб червь презренный, ядовитый
Точил лилеи стебелек;
Чтобы двухутренний цветок
Увял еще полураскрытый».
Всё это значило, друзья:
С приятелем стреляюсь я.
Я знаю: дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках!
Я шлюсь на вас, мои поэты;
Не правда ль:
милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым
сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
Татьяна любопытным взором
На воск потопленный глядит:
Он чудно вылитым узором
Ей что-то чудное гласит;
Из блюда, полного водою,
Выходят кольца чередою;
И вынулось колечко ей
Под песенку старинных дней:
«Там мужички-то всё богаты,
Гребут лопатой серебро;
Кому поем, тому добро
И слава!» Но сулит утраты
Сей песни жалостный напев;
Милей кошурка
сердцу дев.
Случайно вас когда-то встретя,
В вас искру нежности заметя,
Я ей поверить не посмел:
Привычке
милой не дал ходу;
Свою постылую свободу
Я потерять не захотел.
Еще одно нас разлучило…
Несчастной жертвой Ленский пал…
Ото всего, что
сердцу мило,
Тогда я
сердце оторвал;
Чужой для всех, ничем не связан,
Я думал: вольность и покой
Замена счастью. Боже мой!
Как я ошибся, как наказан…
От хладного разврата света
Еще увянуть не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев;
Он
сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья
сердца своего;
Цель жизни нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Певец Пиров и грусти томной,
Когда б еще ты был со мной,
Я стал бы просьбою нескромной
Тебя тревожить,
милый мой:
Чтоб на волшебные напевы
Переложил ты страстной девы
Иноплеменные слова.
Где ты? приди: свои права
Передаю тебе с поклоном…
Но посреди печальных скал,
Отвыкнув
сердцем от похвал,
Один, под финским небосклоном,
Он бродит, и душа его
Не слышит горя моего.
Прошло минут пять;
сердце мое сильно билось, но мысли были спокойны, голова холодна; как я ни искал в груди моей хоть искры любви к
милой Мери, но старания мои были напрасны.
О
милые и несправедливые
сердца!
Я чувствую, что у меня есть
сердце и что есть во мне много хорошего, Эти
милые влюбленные глаза!
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш
милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит
сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
—
Милый, я — рада! Так рада, что — как пьяная и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, — ну, что я такое? Хористка, мать — коровница, отец — плотник, и вдруг — могу! Какие-то морды, животы перед глазами, а я — пою, и вот, сейчас —
сердце разорвется, умру! Это… замечательно!
Кабанова. Не слыхала, мой друг, не слыхала, лгать не хочу. Уж кабы я слышала, я бы с тобой, мой
милый, тогда не так заговорила. (Вздыхает.) Ох, грех тяжкий! Вот долго ли согрешить-то! Разговор близкий
сердцу пойдет, ну, и согрешишь, рассердишься. Нет, мой друг, говори, что хочешь, про меня. Никому не закажешь говорить: в глаза не посмеют, так за глаза станут.
— Да вы-то меня, может, тоже не так совсем понимаете,
милая барышня, я, может, гораздо дурнее того, чем у вас на виду. Я
сердцем дурная, я своевольная. Я Дмитрия Федоровича, бедного, из-за насмешки одной тогда заполонила.
Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» Но можно, можно: старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость; вместо юной кипучей крови наступает кроткая ясная старость: благословляю восход солнца ежедневный, и
сердце мое по-прежнему поет ему, но уже более люблю закат его, длинные косые лучи его, а с ними тихие, кроткие, умиленные воспоминания,
милые образы изо всей долгой и благословенной жизни — а надо всем-то правда Божия, умиляющая, примиряющая, всепрощающая!
— «Умилительные слезки твои лишь отдых душевный и к веселию
сердца твоего
милого послужат», — прибавил он уже про себя, отходя от Алеши и любовно о нем думая.
Поутру же старец Зосима положительно изрек ему, отходя ко сну: «Не умру прежде, чем еще раз не упьюсь беседой с вами, возлюбленные
сердца моего, на
милые лики ваши погляжу, душу мою вам еще раз изолью».
— Благослови Господь вас обеих, и тебя и младенца Лизавету. Развеселила ты мое
сердце, мать. Прощайте,
милые, прощайте, дорогие, любезные.
— Здесь все друзья мои, все, кого я имею в мире,
милые друзья мои, — горячо начала она голосом, в котором дрожали искренние страдальческие слезы, и
сердце Алеши опять разом повернулось к ней.
Уходит наконец от них, не выдержав сам муки
сердца своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «Братья, я Иосиф, брат ваш!» Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что жив еще его
милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже Отчизну, и умер в чужой земле, изрекши на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно в кротком и боязливом
сердце его во всю его жизнь, о том, что от рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние мира, примиритель и спаситель его!
Всякая-то травка, всякая-то букашка, муравей, пчелка золотая, все-то до изумления знают путь свой, не имея ума, тайну Божию свидетельствуют, беспрерывно совершают ее сами, и, вижу я, разгорелось
сердце милого юноши.
— А и я с тобой, я теперь тебя не оставлю, на всю жизнь с тобой иду, — раздаются подле него
милые, проникновенные чувством слова Грушеньки. И вот загорелось все
сердце его и устремилось к какому-то свету, и хочется ему жить и жить, идти и идти в какой-то путь, к новому зовущему свету, и скорее, скорее, теперь же, сейчас!
— Я, брат, уезжая, думал, что имею на всем свете хоть тебя, — с неожиданным чувством проговорил вдруг Иван, — а теперь вижу, что и в твоем
сердце мне нет места, мой
милый отшельник. От формулы «все позволено» я не отрекусь, ну и что же, за это ты от меня отречешься, да, да?
Отчего же
милее? Может быть, бабушка теперь щадит ее, думалось Вере, оттого, что ее женское, глубокое
сердце открылось состраданию. Ей жаль карать бедную, больную, покаявшуюся, — и она решилась покрыть ее грех христианским милосердием.
Он прижал ее руку к груди и чувствовал, как у него бьется
сердце, чуя близость… чего? наивного,
милого ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
—
Помилуйте! это честнейшее
сердце, благородная натура, но нервная, страстная, огненная и раздражительная! — защищали его два-три дружеские голоса.
«Слезами и
сердцем, а не пером благодарю вас,
милый,
милый брат, — получил он ответ с той стороны, — не мне награждать за это: небо наградит за меня! Моя благодарность — пожатие руки и долгий, долгий взгляд признательности! Как обрадовался вашим подаркам бедный изгнанник! он все „смеется“ с радости и оделся в обновки. А из денег сейчас же заплатил за три месяца долгу хозяйке и отдал за месяц вперед. И только на три рубля осмелился купить сигар, которыми не лакомился давно, а это — его страсть…»
Но ты, мой
милый, держал себя так, что от тебя не нужно утаивать ничего, что мое
сердце открыто перед тобою, как передо мною самой».
О, как убийственно мы любим!
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что
сердцу нашему
милей!..
— Я оставляю дом Лебедева потому,
милый князь, потому что с этим человеком порвал; порвал вчера вечером, с раскаянием, что не раньше. Я требую уважения, князь, и желаю получать его даже и от тех лиц, которым дарю, так сказать, мое
сердце. Князь, я часто дарю мое
сердце и почти всегда бываю обманут. Этот человек был недостоин моего подарка.
Но уверяю вас,
милый, добрый мой князь, что в Гане есть
сердце.
—
Милый князь, — как-то опасливо подхватил поскорее князь Щ., переглянувшись кое с кем из присутствовавших, — рай на земле нелегко достается; а вы все-таки несколько на рай рассчитываете; рай — вещь трудная, князь, гораздо труднее, чем кажется вашему прекрасному
сердцу. Перестанемте лучше, а то мы все опять, пожалуй, сконфузимся, и тогда…
— Спасибо вам, князь, эксцентрический друг нашего дома, за приятный вечер, который вы нам всем доставили. Небось ваше
сердце радуется теперь, что удалось вам и нас прицепить к вашим дурачествам… Довольно,
милый друг дома, спасибо, что хоть себя-то дали наконец разглядеть хорошенько!..
А он, все мечтая, на окна глядит, со страстным замираньем
сердца помышляя: вот, вот колыхнется в окне занавеска, вот появится
милый образ, вот увидит он цветущую красой невесту… «А как хороша была она тогда! — продолжал мечтать Петр Степаныч. — Горячие лобзанья! Пыл страстной любви!.. И потом… такая тихая, безответная, безмолвная… Краса-то какая в разгоревшихся ланитах…»
Жаль было мне тебя, матушка, не смогла я на побег согласья дать, видно, чуяло
сердце, что ты родная мне матушка, а я тебе
милое детище!..
Свет в окне показался… «Неужели встает?.. Что это так рано поднялась моя ясынька?.. Видно, сряжается… Но всего еще только четыре часа… О
милая моя, о
сердце мое!.. День один пролетит, и нас никто больше не разлучит с тобой… Скоро ли, скоро ль пройдет этот день?..»
Прощай,
милая моя и дорогая Дунюшка, ты всегда была избранной любимицей моего
сердца; забудь же недоразумение, по которому ты исчезла из братнина дома.
Берегитесь,
милая, берегитесь, чистая голубица моя, этих книг, храните свое
сердце от непосильных искушений.
— И только это? О, mem Kind! [О, мое дитя! (нем.)] А я думал… мне бог знает что представилось! Дайте мне ваши руки, Тамара, ваши
милые белые ручки и позвольте вас прижать auf mein Herz, на мое
сердце, и поцеловать вас.
Не огни горят горючие, не котлы кипят кипучие, горит-кипит победное
сердце молодой вдовы… От взоров палючих, от сладкого голоса, ото всей красоты молодецкой распалились у ней ум и
сердце, ясные очи, белое тело и горячая кровь… Досыта бы на
милого наглядеться, досыта бы на желанного насмотреться!.. Обнять бы его белыми руками, прижать бы его к горячему
сердцу, растопить бы алые уста жарким поцелуем!..
— Ах, Фленушка, Фленушка!..
Милое ты мое сокровище, — слабым голосом сказала Манефа, прижимая к груди своей голову девушки. — Как бы знала ты, что у меня на
сердце.
Полная светлых надежд на счастье, радостно покидала свой город Марья Гавриловна. Душой привязалась она к жениху и, горячо полюбив его, ждала впереди длинного ряда ясных дней, счастливого житья-бытья с
милым избранником
сердца. Не омрачала тихого покоя девушки никакая дума, беззаветно отдалась она мечтам об ожидавшей ее доле. Хорошее, счастливое было то время! Доверчиво, весело глядела Марья Гавриловна на мир Божий.
Реже и реже являлся
милый во сне, какая-то тоска, до того незнаемая, разрасталась в ее
сердце.
Свиделись они впервые на супрядках. Как взглянула Матренушка в его очи речистые, как услышала слова его покорные да любовные, загорелось у ней на
сердце, отдалась в полон молодцу… Все-то цветно да красно до той поры было в очах ее, глядел на нее Божий мир светло-радостно, а теперь мутятся глазыньки, как не видят друга
милого. Без Якимушки и цветы не цветно цветут, без него и деревья не красно растут во дубравушке, не светло светит солнце яркое, мглою-мороком кроется небо ясное.
«Не себя мне жаль, — плачется Мать-Сыра Земля, сжимаясь от холода, — скорбит
сердце матери по
милым по детушкам».
Не слыхать тебе, друг
милый, моих песен,
Не узнать тебе про мою кручину,
Ах! Заной же, заной,
сердце ретивое.
Ай, стелется, вьется
По лугам мурава,
Василий жену целует,
Борисыч жену
милует:
— Душа ль моя, Парашенька,
Сердце мое, Патаповна,
Роди мне сыночка,
Сыночка да дочку.
Роди сына во меня,
А доченьку во себя.
Учи сына грамоте,
Дочку прясть, да ткать,
Да шелками вышивать
Шемаханскими!..
Сердцем той женщине видится,
сердцем ей слышится, постылет ей вольный свет, ни на что б она, кроме
милого, не смотрела, ничего бы она, кроме любовных его речей, не слыхала…